Предисловие
В Париже на площади Etoille, где правильной звездою сходятся двенадцать широких, красивых улиц, стоит Триумфальная арка. Под ее высоким сводом покоится в могиле “неизвестный солдат” Французской Армии.
Чье тело,- после боевой грозы, мирно упокоившееся в изрытой снарядами, залитой человеческой кровью, пахнувшей порохом земле, торжественно выкопали и с почетом похоронили в центре города-великана. И лежит оно в шуме и грохоте в центре подземных и надземных дорог, в тонком шелесте резиновых шин бесчисленных автомобилей, среди суеты праздной, веселой парижской жизни, немым напоминанием подвигов Французской Армии и жертв французского народа.
На могилу возлагают венки. Зелено-пестрой, громадной клумбой цветов и листьев высятся они среди неумолкающего шума и грохота двенадцати улиц.
Всякий раз, как я проходил мимо нее, или читал, что то Балдвин от имени английского народа, то Муссолини от итальянцев, то генерал Богаевский возлагали на нее венки, мне вспоминались другие могилы, где лежали не неизвестные мне солдаты, а солдаты, хорошо мне знакомые, те, кто был мне дорог, кого я любил и кого видел, как он умирал.
И вижу я пустынное голое шоссе между Тлусте и Залещиками, и справа – помню точно, шоссе входит там в выемку и край его приходится на высоту плеч человека, сидящего на лошади, – стоит низкий, почти равноплечный косой крест, сделанный из двух тонких дубовых жердей. На их скрещении кора снята и плоско застругана. Там химическим карандашом написано… Дожди и снега смыли почти все написанное и видно только:
…”Казак 10-го Донского казачьего, генерала Луковкина полка… 4-ой сотни… за Веру, Царя и Отечество живот свой положивший… марта 1915 года”…
Я его знал. Это мой казак… В первые бои под Залещиками он был убит у Жезавы. Потом были еще и еще бои под Залещиками. Я проезжал мимо этой могилы в мае 1915 года. Крест покосился и уже мало походил на крест… Надпись выцвела и стерлась. Для всех – это была могила неизвестного солдата, мне же она была известна и издали приветствовала меня дорогими словами: “За Веру, Царя и Отечество”…
Теперь… там, вероятно, и могилы не осталось… как не осталось там ни Веры, ни Царя, ни Отечества… Пустое место. Там Польская республика, и что ей за дело до бравого станичника, за Веру, Царя и Отечество живот свой положившего? Обвалился крест, упали жерди в придорожную канаву и на оставшейся могиле бурно разросся бурьян. Синий, звездочками, василек; высокая, пучком, белая ромашка; да алые, на пухом поросших гибких стеблях, маки – цветут на шоссе. Три цветка: – белый, синий и красный – поросли из тела этого неизвестного солдата. Полевой жаворонок прилетит иногда из небесной выси, камнем упадет на цепкие травы и коротко прощебечет недопетую песнь. Быть может, он скажет прохожим:
Как жил-был казак далеко на чужбине, И помнил про Дон на чужой стороне…
Еще и другие вспоминаются мне могилы…
За селом Белъская Воля, в Польше, между реками Стырью и Стоходом, южнее Пинска, севернее Луцка, на песчаном бугре конно-саперы под руководством есаула Зимина (1-го Волгского казачьего полка Терского казачьего войска) построили ограду. Резанные из цветных – темных еловых и белых березовых сучьев – красивые ворота аркой ведут за ограду. Там в стройном порядке выровненные, в затылок и рядами, лежат солдаты Нижне-Днепровского полка, Донские, Кубанские и Терские казаки 2-ой казачьей сводной дивизии, убитые в боях под Вулькой Галузийской 26 – 30 мая 1916 года – это когда был Луцкий прорыв генерала Каледина.
На воротах, надпись из сучьев: “Воины благочестивые, славой и честью венчанные”.
Тогда думали об этом. Тогда можно было об этом думать. Был Бог… Был Царь… Была Россия…
И еще одна могила. На склонах Агридагского хребта за Сарыкамышем, среди камней горных ущелий, лежит тело казака 1-го Сибирского Ермака Тимофеевича полка, Пороха.
Того самого Пороха, у которого было веселое, загорелое и круглое лицо, ясные карие и чистые глаза, ровные и белые зубы. В течение почти трех лет ежедневно утром он встречал меня радостной улыбкой и говорил: “Так что, Ваше Высокоблагородие, лошади, слава Богу, здоровы”, а иногда прибавлял: “Только Ванда чегой-то скушная стоит, овес не ела и воды совсем чуток пила. Однако температуру мерили – нормальная”… С ним, Порохом, я изъездил все Семиречье, и он добывал барана на ужин в пустыне, где, казалось, кругом на сотни верст никого не было.
– У знакомого киргиза достал, Таймыр он мне…
Вечером у палатки я слушал, как он быстро говорил с кем-то по-киргизски. Носовые, неясные звуки сплетались в гирлянду слов, как песня.
На песке, поджав ноги, сидели киргизы и с ними мой Порох.
Он убит в ноябре 1914 года в конной атаке под Сарыкамышем. Тогда 1-ый Сибирский Ермака Тимофеевича полк атаковал батальон турецкой пехоты, изрубил его и взял знамя.
Во имя всех их…, а их миллионы неизвестных – на их могилу мне хотелось бы возложить мой скромный венок воспоминаний…
Им – честью и славою венчанным.
* * *
Да стоит ли?
– Разве не помните вы, как густой толпой стояли они, 4-го мая 1917 на станции Видибор, кричали, плевались подсолнухами и требовали вашей смерти? У них на затылках были смятые фуражки и папахи, на лоб выбились клочья нечистых волос, на рубашках алели банты, кокарды были залиты красными чернилами и почти все они были без погон.
– Разве не помните вы, как в этот час трусливо прятались по вагонам, не смея выручить своего начальника, сотни 17 Донского генерала Бакланова полка, те, чьи братья лежат так тихо и спокойно у селения Бельская Воля, славой и честью венчанные?
– Разве не помните вы, что они изменили присяге, они поносили Царя, они предали врагу – немцам – Родину?
Нет… Не об этих будет моя речь. Я хочу сказать о тех, кто свято помогал неизвестному Французскому солдату тихо и честно лечь в шумную могилу на площади Etoille в Париже.
Я хочу сказать, как сражались, жили, томились в плену и как умирали солдаты Русской Императорской Армии.
Мои венок будет на могилу неизвестного Русского солдата, за Веру, Царя и Отечество живот свой на бранях положившего.
Ибо тогда умели умирать.
Ибо тогда смерть честью венчала.
I. Как они умирали
Мой первый убитый… Это было 1 августа 1914 года на Австрийской границе, на шоссе между Томашевым и Равой Русской. Было яркое солнечное утро. В густом мешанном лесу, где трепетали солнечные пятна на мху и вереске, пахло смолою и грибами, часто трещали ружейные выстрелы. Посвистывали пули, протяжно пели песнь смерти и от их невидимого присутствия появился дурной вкус во рту и в голове путались мысля.
Я стоял за деревьями. Впереди редкая лежала цепь. Казаки, крадучись, подавались вперед. Из густой заросли вдруг появились два казака. Они несли за голову и за ноги третьего.
– Кто это? – спросил я.
– Урядник Еремин, Ваше Высокоблагородие,- бодро ответил передний, неловко державший рукой с висевшей на ней винтовкой, голову раненого Еремина.
Я подошел. Низ зеленовато-серой рубахи был залит кровью. Бледное лицо, обросшее жидкой, молодой русой бородой, было спокойно. Из полуоткрытого рта иногда, когда казаки спотыкались на кочках, вырывались тихие стоны.
– Братцы, – простонал он, – бросьте… Не носите… Не мучьте… Дайте помереть спокойно.
– Ничего, Еремин, – сказал я, – потерпи. Бог даст, жив будешь. Раненый поднял голову. Сине-серые глаза с удивительной кротостью уставились на меня. Тихая улыбка стянула осунувшиеся похудевшие щеки.
– Нет, Ваше Высокоблагородие, – тихо сказал Еремин – Знаю я.. Куды-ж. В живот ведь. Понимаю.. Отпишите, Ваше Высокоблагородие, отцу и матери, что… честно… нелицемерно… без страха…
Он закрыл глаза. Его понесли дальше.
На другое утро его похоронили на Томашовском кладбище у самой церкви. На его могиле поставили хороший тесаный крест. Казаки поставили.
Я не был на его похоронах. Австрийцы наступали на Томашов. На Зверижинецкой дороге был бой. Некогда было хоронить мертвых.
Потом их были сотни, тысячи, миллионы. Они устилали могилами поля Восточной Пруссии, Польши, Галицин и Буковины. Они умирали в Карпатских горах, у границы Венгрии, они гибли в Румынии и Малой Азии, они умирали в чужой им Франции.
За Веру, Царя и Отечество.
Нам, солдатам, их смерть была мало видна. Мы сами в эти часы были объяты ее крыльями и многого не видели из того, что видели другие, кому доставалась ужасная, тяжелая доля провожать их в вечный покой… Сестры милосердия, санитары, фельдшера, врачи, священники.
И потому я расскажу о их смерти, о их переживаниях со слов одной сестры милосердия.
* * *
Я не буду ее называть. Те, кто ее знает, а в Императорской Армии ее знали десятки тысяч героев, – ее узнают. Тем, кто ее не знает, ее имя безразлично.
Сколько раненых прошло через ее руки, сколько солдат умерло на ее руках, и от скольких она слышала последние слова, приняла последнюю земную волю!..
В бою под Холмом к ней принесли ее убитого жениха…
Она была русская, вся соткана из горячей веры в Бога, любви к Царю и Родине. И умела она понимать все это свято. В ней осталась одна мечта – отдать свою душу Царю, Вере и Отечеству. И отсюда зажегся в ней страстный пламень, который дал ей силу выносить вид нечеловеческих мук, страданий и смерти. Она искала умирающих. Она говорила им, что могла подсказать ей ее исстрадавшаяся душа. Стала она от того простая, как прост русский крестьянин. Научилась понимать его. И он ей поверил. Он открыл ей душу и стала эта душа перед нею в ярком свете чистоты и подвига, истинно, славою и честью венчанная. Она видела, как умирали русские солдаты, вспоминая деревню свою, близких своих. Ей казалось, что она жила с ними предсмертными переживаниями, и много раз с ними умирала. Она поняла в эти великие минуты умираний, что “нет смерти, но есть жизнь вечная”. И смерть на войне – не смерть, а выполнение своего первого и главного долга перед Родиной.
В полутемной комнате чужого немецкого города прерывающимся голосом рассказывала она мне про Русских солдат, и слезы непрерывно капали на бумагу, на которой я записывал ее слова.
Теперь, когда поругано имя Государево, когда наглые, жадные, грязные святотатственные руки роются в дневниках Государя, читают про Его интимные, семейные переживания, и наглый хам покровительственно похлопывает Его по плечу и аттестует как пустого молодого человека, влюбленного в свою невесту, как хорошего семьянина, но не государственного деятеля, быть может, будет уместно и своевременно сказать, чем Он был для тех, кто умирал за Него. Для тех миллионов “неизвестных солдат”, что погибали в боях, для тех простых русских, что и по сей час живут в гонимой, истерзанной Родине нашей.
Пусть из страшной темени лжи, клеветы и лакейского хихиканья людей раздастся голос мертвых и скажет нам правду о том, что такое Россия, ее Вера православная и ее Богом венчанный Царь.
* * *
Шли страшные бои под Ломжей. Гвардейская пехота сгорала в них, как сгорает солома, охапками бросаемая в костер. Перевязочные пункты и лазареты были переполнены ранеными, и врачи не успевали перевязывать и делать необходимые операции. Отбирали тех, кому стоило сделать, то есть, у кого была надежда на выздоровление, и бросал” остальных умирать от ран за невозможностью всем помочь.
Той сестре, о которой я писал, было поручено из палаты, где лежали 120 тяжело раненных, отобрать пятерых и доставить их в операционную. Сестра приходила с носилкам”, отбирала тех, в ком более прочно теплилась жизнь, у кого не так страшны были раны, указывала его санитарам, и его уносили. Тихо, со скорбным лицом и глазами, переполненными слезами, скользила она между постелей из соломы, где лежали исковерканные обрубки человеческого мяса, где слышались стоны, предсмертные хрипы я откуда следили за нею большие глаза умирающих, уже видящие иной мир. Ни стона, ни ропота, ни жалобы… А ведь тут шла своеобразная “очередь” на жизнь и выздоровление… Жребием было облегчение невыносимых страданий.
И всякий раз, как входила сестра с санитарами, ее взор ловил страдающими глазами молодой, бравый, черноусый красавец унтер-офицер Лейб-Гвардии Семеновского полка. Он был очень тяжело ранен в живот. Операция была бесполезна, и сестра проходила мимо него, ища других.
– Сестрица…меня… – шептал он и искал глазами ее глаза.
– Сестрица… милая… – он ловил руками края ее платья и тоска была в его темных красивых глазах.
Не выдержало сердце сестры. Она отобрала пятерых и умолила врача взять еще одного – шестого. Шестым был этот унтер-офицер. Его оперировали.
Когда его сняли со стола и положили на койку, он кончался. Сестра села подле его. Темное загорелое лицо его просветлело. Мысль стала ясная, в глазах была кротость.
– Сестрица, спасибо вам, что помогли мне умереть тихо, как следует. Дома у меня жена осталась и трое детей. Бог не оставит их… Сестрица, так хочется жить… Хочу еще раз повидать их, как они без меня справляются. И знаю, что нельзя… Жить хочу, сестрица, но так отрадно мне жизнь свою за Веру, Царя и Отечество положить.
– Григорий, – сказала сестра, – я принесу тебе икону. Помолись. Тебе легче станет.
– Мне и так легко, сестрица.
Сестра принесла икону, раненый перекрестился, вздохнул едва слышно и прошептал:
– Хотелось бы семью повидать. Рад за Веру, Царя и Отечество умереть…
Печать нездешнего спокойствия легла на красивые черты Русского солдата. Смерть сковывала губы. Прошептал еще раз:
– Рад.
Умер.
В такие минуты не лгут ни перед людьми, ни перед самим собою.
Исчезает выучка и становится чистой душа, такою, какою она явится перед Господом Богом.
Когда рассказывают о таких минутах, – тоже не лгут.
Эти “неизвестные” умирали легко. Потому что верили. И вера спасет их.
* * *
И так же, с такими же точно словами умирал на руках у сестры Лейб-Гвардии Преображенского полка солдат, по имени Петр. По фамилии… тоже неизвестный солдат.
Он умирал на носилках. Сестра опустилась на колени подле носилок и плакала.
– Не плачьте, сестрица. Я счастлив, что могу жизнь свою отдать за Царя и Россию. Ничего мне не нужно, только похлопочите о моих детях,- сказал умирающий солдат.
И часто я думаю, где теперь эти дети Семеновского унтер-офицера Григория и Преображенского солдата Петра? Их отцы умерли за Веру, Царя и Отечество восемь лет тому назад. Их детям теперь 12 – 14 – 16 лет. Учатся ли они где-нибудь? Учились ли под покровительством какого-нибудь пролеткульта, или стали лихими комсомольцами и со свистом и похабной руганью снимали кресты с куполов сельского храма, рушили иконостас и обращали святой храм в танцульку имени Клары Цеткин?
Почему жизнь состроила нам такую страшную гримасу и почему души воинов, славою и честью венчанных, не заступятся у престола Всевышнего за своих детей?
Десять месяцев провела сестра на передовых позициях. Каждый день и каждую ночь на ее руках умирали солдаты.
И она свидетельствует.
– Я не видала солдата, который не умирал бы доблестно. Смерть не страшила их, но успокаивала.
И истинно ее свидетельство.
* * *
И не только умирали, но и на смерть шли смело и безропотно.
Когда были бои под Иванградом, то артиллерийский огонь был так силен, снаряды рвались так часто, что темная ночь казалась светлой и были видны лица проходивших в бой солдат.
Сестра стояла под деревом. В смертельной муке она исходила в молитве. И вдруг услышала шаги тысячи ног. По шоссе мимо нее проходил в бой армейский полк. Сначала показалась темная масса, блеснули штыки, надвинулись плотные молчаливые ряды, и сестра увидела чисто вымытые, точно сияющие лица. Они поразили ее своим кротким смирением, величием и силой духа. Эти люди шли на смерть. И не то было прекрасно и в то же время ужасно, что они шли на смерть, а то, что они знали, что шли на смерть и смерти не убоялись.
Солдаты смотрели на сестру и проходили. И вдруг отделился один, достал измятое письмо и, подавая его сестре, сказал:
– Сестрица, окажи мне последнюю просьбу. Пошли мое последнее благословение, последнюю благодарность мою моей матери, отправь письмецо мое…
И пошел дальше…
И говорила мне сестра: ни ожесточения, ни муки, ни страха не прочла она на его бледном простом крестьянском лице, но одно величие совершаемого подвига.
А потом она видела. По той же дороге шла кучка разбитых, усталых, запыленных и ободранных солдат. Человек тридцать. Несли они знамя. В лучах восходящего солнца сверкало золотое копье с двуглавым орлом и утренней росою блистал черный глянцевитый чехол. Спокойны, тихи и безрадостны были лица шедших.
– Где ваш полк? – спросила сестра.
– Нас ничего не осталось, – услышала она простой ответ…
Когда я прохожу по площади Etoille и вижу бескрестную могилу-клумбу неизвестного солдата, мне почему-то всегда вспоминаются эти скромные тихие души, ко Господу так величаво спокойно отошедшие.
Не душа ли неизвестного французского солдата, такая же тихая и простая и так же просто умевшая расстаться с телом, зовет и напоминает о тех, кто умел свершить свой долг до конца?
А умирать им было не легко.
Там же в Ломже, в госпитале, умирал солдат армейского пехотного полка.
Трагизм смерти от тяжелых ран заключается в том, что все тело еще здорово и сильно, не истощено ни болезнью, ни страданиями, молодое и сильное, оно не готово к смерти, не хочет умирать и только рана влечет его в могилу и потому так трудно этому молодому и здоровому человеку умирать.
Пить просил этот солдат. Мучила его предсмертная жажда. В смертельном огне горело тело и когда сестра подала ему воду, сказал он ей:
– Надень на меня, сестрица, чистую рубашку. Чистым хочу я помереть, а совесть моя чиста. Я за Царя и Родину душу мою отдал… Ах, сестрица, как матушку родную мне жаль. Спасите меня хоть так, чтобы на один часочек ее еще повидать, чтобы деревню свою хоть одним глазком посмотреть… ей матери, отправь письмецо мое…
И пошел дальше…
И говорила мне сестра: ни ожесточения, ни муки, ни страха не прочла она на его бледном простом крестьянском лице, но одно величие совершаемого подвига.
А потом она видела. По той же дороге шла кучка разбитых, усталых, запыленных и ободранных солдат. Человек тридцать. Несли они знамя. В лучах восходящего солнца сверкало золотое копье с двуглавым орлом и утренней росою блистал черный глянцевитый чехол. Спокойны, тихи и безрадостны были лица шедших.
– Где ваш полк? – спросила сестра.
– Нас ничего не осталось, – услышала она простой ответ…
Когда я прохожу по площади Etoille и вижу бескрестную могилу-клумбу неизвестного солдата, мне почему-то всегда вспоминаются эти скромные тихие души, ко Господу так величаво спокойно отошедшие.
Не душа ли неизвестного французского солдата, такая же тихая и простая и так же просто умевшая расстаться с телом, зовет и напоминает о тех, кто умел свершить свой долг до конца?
А умирать им было не легко.
Там же в Ломже, в госпитале, умирал солдат армейского пехотного полка.
Трагизм смерти от тяжелых ран заключается в том, что все тело еще здорово и сильно, не истощено ни болезнью, ни страданиями, молодое и сильное, оно не готово к смерти, не хочет умирать и только рана влечет его в могилу и потому так трудно этому молодому и здоровому человеку умирать.
Пить просил этот солдат. Мучила его предсмертная жажда. В смертельном огне горело тело и когда сестра подала ему воду, сказал он ей:
– Надень на меня, сестрица, чистую рубашку. Чистым хочу я помереть, а совесть моя чиста. Я за Царя и Родину душу мою отдал… Ах, сестрица, как матушку родную мне жаль. Спасите меня хоть так, чтобы на один часочек ее еще повидать, чтобы деревню свою хоть одним глазком посмотреть…
Сестра надела на него чистую белую рубашку.
Он осмотрел себя в ней, улыбнулся ясною улыбкой и сказал:
– Ах, как хорошо за Родину помирать.
Потом вытянулся, положил руку под голову, точно хотел поудобнее устроиться, как устраивается на ночь ребенок, закрыл глаза и умер.
II. Как они относились к своим офицерам
Те же люди, что клеветали на Царя, стараясь снять с Него величие Царского сана и печатанием гнусных сплетней, чужих писем хотят вытравить из народной души величие символа “За Веру, Царя и Отечество”, также всячески старались зачернить отношения между солдатом и офицером. А отношения эти были большей частью простые и ласковые, а нередко и трогательно любовные, как сына к отцу, как отца к детям.
Лишь только спускались сумерки, как на тыловой линии, там и сям появлялись согнутые фигуры безоружных солдат. Шрапнели неприятеля низко рвались в темнеющем небе, и уже виден был яркий желтый огонь их разрывов, бухали, взрывались тяжелые и легкие гранаты, и в темноте их черный дым вставал еще грознее и раскаленнее; светясь, летели красно-огненные осколки. Казалось, ничего живого не могло быть там, где едва намечалась .клокочущая ружейным и пулеметным огнем линия окопов.
По полю перебегали, шли, крались, припадали к земле и снова шли люди.
Это денщики несли своим офицерам в окопы, кто теплое одеяло, чтобы было чем укрыться в холодном окопе, кто тщательно завернутый в полотенце чайник с горячим чаем, кто хлеб, кто портсигар с папиросами. Им это строго запрещали их же офицеры. Но они не слушали запрещений, потому что видели в этом свой долг, а долг для них был выше жизни. Они понимали, как провожали их матери и жены этих офицеров и говорили им:
– Смотри, Степан, береги его. Помни, что он один у меня, единственный, позаботься о нем.
– Не извольте сумлеваться, барыня, сам не доем, не досплю, а о их благородии позабочусь.
– Иван,- говорила молодая женщина с заплаканными глазами. – Иван, сохрани мне моего мужа. Ты же знаешь, как я его люблю.
В эти страшные часы расставания, когда полк уже ушел на плац строиться, и денщики торопились собрать вещи, чтобы везти их на вокзал, матери и жены становились близкими и родными всем этим Иванам и Степанам и в них видели последнюю надежду. Денщики отыскивали своих раненых офицеров, выносили тела убитых, бережно везли их домой к родным.
– Куда вы, черти, лешие? Убьют ведь, – кричали им из окопов.
– А что-ж, робя, я так что ль своего ротного брошу? Мы его, как родного отца чтим, и чтобы не вынести?
– Убьют.
– Ну и пущай, я долг свой сполню.
И выносили оттуда, откуда нельзя было, казалось, вынести.
Помню: двое суток сидел я с Донской бригадой своей дивизии в только что занятых нами немецких окопах у Рудки-Червище, на реке Стоходе. Это было в августе 1916 г. Противник засыпал все кругом тяжелыми снарядами, подходы к мосту простреливались ружейным огнем. Оренбургские казачьи батареи принуждены были выкопать в крутом берегу окопы для орудийных лошадей. Между нами и тылом легло пространство, где нельзя было ходить.
Смеркалось. Пустые избы деревни, вытянувшиеся улицей, четко рисовались в холодеющем небе. И вдруг на улице показалась невысокая фигура человека, спокойно и бесстрашно шедшего мимо домов, мимо раздутых трупов лошадей, мимо воронок от снарядов, наполненных грязной водой. Мы из окопа наблюдали за ним.
– А ведь это ваш Попов,- сказал мне Начальник Штаба, полковник Денисов.
– Попов и есть, – подтвердил старший адъютант. Попов шел, не торопясь, точно рисуясь бесстрашием. В обеих руках он нес какой-то большой тяжелый сверток. Весь наш боевой участок заинтересовался этим человеком. Снаряды рвались спереди, сзади, с боков, он не прибавлял шага. Он шел, бережно неся что-то хрупкое и тяжелое.
Спокойно дошел он до входа в окопы, спустился по земляным ступеням и предстал перед нами в большом блиндаже, накрытом тяжелым накатником.
– Ужинать, Ваше Превосходительство, принес,- сказал он, ставя перед нами корзину с посудой, чайниками, хлебом и мясом. – Чай за два дня-то проголодались!..
– Кто же пустил тебя!
– И то, на батарее не пускали. Да как же можно так, без еды! И письмо от генеральши пришло, и посылка, я все доставил.
Этот Попов…
Но не будем говорить об этом. Этот Попов тогда, когда он служил в Русской Императорской Армии, даже и не понимал того, что он совершил подвиг Христианской любви и долга!
А был он сам богатый человек, с детства избалованный, коннозаводчик и сын зажиточного торгового казака Богаевской станицы Войска Донского.
* * *
В казармах нашей Императорской Армии висели картины. Это были литографии в красках, издания Ильина или типографии Главного Штаба, уже точно не помню. Изображали они подвиги офицеров и солдат в разные войны. Был там майор Горталов в белом кителе и кепи на затылке, прокалываемый со всех сторон турецкими штыками; был рядовой Осипов в укреплении Михайловском с факелом в руках, кидающийся к пороховому погребу. Запомнился мне еще подвиг Архипа Бондаренко, Лубенского гусарского полка, спасающего жизнь своему офицеру, корнету Воеводскому. Улица болгарской деревни, белые хаты с соломенными крышами, вдоль них скачет большая гнедая лошадь и на ней двое – раненый офицер и солдат!
Это было воспитание солдата. Дополнение к беседам о том, что “сам погибай, а товарища выручай”. Молодыми офицерами мы ходили по казарменному помещению, окруженные молодежью, показывали картины и задавали вопросы. Называлось это “словесностью” и считалось одним из самых скучных занятий.
– Что есть долг солдата? – спрашивали мы, останавливаясь у картины, изображавшей подвиг Бондаренко.
– Долг солдата есть выручить товарища из беды. Долг солдата, если нужно, погибнуть самому, но спасти своего офицера, потому как офицер есть начальник и нужен больше, чем солдат.
– А что здесь нарисовано?
– Изображен здесь подвиг рядового Бондаренко, который, значит, под турецкими пулями и окруженный со всех сторон баши-базуками, увидев, что его офицер, корнет Воеводский, ранен и лошадь под ним убита, остановил свою лошадь и посадил офицера в седло, а сам сел сзади, и, отстреливаясь и прикрывая собою офицера, спас его от турок…
Думали ли мы тогда, что двадцать пять лет спустя подвиг братской Христианской любви к ближнему, подвиг высокого долга солдатского при обстоятельствах исключительных и гораздо более сложных, чем в 1877 г., будет повторен в мельчайших подробностях? Тогда казалось, да так и говорили, что красоты на войне не будет. Красоты подвига и любви. Что война обратится в бездушную бойню.
И пришла война. Неожиданно грозная и кровавая, и захватила все слои населения и подняла все возрасты. Старых и малых поставила в смертоносные ряды, и офицера, и солдата смешала в общей великой и страшной работе. И явились герои Долга и высокой Христианской любви.
Легендарные подвиги, запечатленные на картинах для воспитания солдатского, повторились с математической точностью.
То ли мы хорошо их учили и сумели так воспитать солдата, что он стал способен на подвиги, то ли чувство долга и любви к ближнему в крови русского солдата и привито ему в семье и в церкви?
Это было в самые первые дни войны на турецком фронте, в долине Евфрата, 1-го ноября 1914 г. конный отряд Эриванской группы занял с боя турецкий город Душах-Кебир. Наше наступление шло в Ванском направлении к Мелазгерту. 2-го ноября от отряда была послана разведывательная сотня. Но, отойдя версты на четыре, она наткнулась на значительные силы конных курдов и принуждена была остановиться. Попытки разъездов пробиться дальше не увенчались успехом и начальник отряда, генерал-майор Певнев, решил 6-го ноября произвести усиленную разведку отрядом трех, родов войск и оттеснить курдов. В разведку был назначен 3-ий Волгский казачий полк Терского казачьего войска под командой полковника Тускаева, два орудия 1-й Кубанской казачьей батареи под командой подъесаула Пеннева и два пулемета дивизионной команды под командой 1-го Запорожского Императрицы Екатерины II казачьего полка сотника Артифсксова.
3-й Волгский полк, только что мобилизованный, состоял из немолодых казаков и из случайных, призванных со льгот офицеров и командира, только что назначенного из конвоя Его Величества и отвыкшего управлять конными массами.
Напротив, батарея и пулеметчики – все были кадровые казаки с двух- и трехлетним обучением, молодежь, горевшая желанием померяться силами с врагом, прекрасно воспитанная и дисциплинированная, сжившаяся со своими офицерами.
Ранним утром яркого солнечного дня отряд вышел из Душаха. Пройдя четыре версты, на линии селения Верхний Харгацых, где горные отроги рядом холмов, прорезанных круторебрыми балками, спускаются в долину реки Евфрата, отряд услыхал выстрелы. Головная сотня была встречена пешими и конными курдами. Искусно пользуясь глубокими оврагами и рельефом местности, террасами спускающимися к реке, курды маячили вокруг сотни, обстреливая ее со всех сторон.
Полковник Тускаев, не рискуя принять бой в конном строю, спешил две сотни, около 130 – 140 стрелков, и повел наступление на конные массы. Противник, укрывавшийся по балкам, развернулся. Перед Волгскими цепями была организованная курдская кавалерия – тысяч до пяти всадников.
Курдская конница охватила головную сотню, бывшую в версте от казачьих цепей. Курды, джигитуя, подскакивали к казакам шагов на четыреста и поражали их метким прицельным огнем.
В сотне появились раненые и убитые. Она подходила к обрывистому берегу Евфратского русла. Вся каменистая долина реки пестрела курдскими толпами. Гул голосов, неясные вскрики, ржанье коней раздавались от реки. Повсюду были цели для поражения огнем и так велика была вера в технику, в силу артиллерийского и пулеметного огня, что полковник. Тускаев приказал артиллерийскому взводу выехать вперед цепей и огнем прогнать курдов.
Лихо, по конно-артиллерийски, вылетел по узкой тропинке к берегу подъесаул Певнев, развернулся за двумя небольшими буграми у самого берега и сейчас перешел на поражение, ставя шрапнели на картечь.
Курды не дрогнули. Нестройными конными лавами, сопровождаемыми пешими, с непрерывной стрельбой, они повели наступление на головную сотню, стоявшую в прикрытии батареи, и на орудия.
Терцы Волгского полка не выдержали атаки. Три взвода сотни оторвались и ускакали. Под берегом остался один взвод, человек пятнадцать, и два орудия, яростно бившие по курдам.
Им на помощь был послан пулеметный взвод сотника. Артифексова.
Широким наметом, имея пулеметы на вьюках, пулеметчики выехали вперед орудия и сейчас же начали косить пулеметным огнем курдские толпы. Курды отхлынули. Пулеметный огонь был меткий на выбор, но курды чувствовали свое превосходство в силах и, отойдя на фронте, они скопились на левом фланге и, укрываясь холмами Евфратского берега, понеслись на бывшие сзади батареи сотни волгцев полковника Тускаева. Курды обходили их слева и сзади. Волгцы подали коноводов и ускакали, оставив орудия под речным обрывом.
В величавом покое сияло бездонное синее небо над розово-желтыми кремнистыми скатами Малоазиатских холмов. Тысячам курдов противостояла маленькая кучка казаков, едва насчитывавшая тридцать человек. Орудия часто стреляли, непрерывно трещали пулеметы, отстреливаясь во все стороны и осаживая зарывавшихся курдов. Телами убитых лошадей и людей покрывались скаты холмов, но крались и ползли курды, и меток и губителен становился их огонь.
Два молодых офицера, подъесаул Певнев и сотник Артифексов с горстью все позабывших и доверившихся им казаков, бились за честь русского имени.
Пулеметные ленты были на исходе. Взводный урядник Петренко – красавец и силач – доложил Артифексову полушепотом: – Ваше благородие, остались три коробки…
В то же мгновение первый пулемет замолчал. Номера были ранены, а сам пулемет поврежден. И сейчас же ранило 1-й номер второго пулемета. Огонь прекратился.
Сотник Артифексов сам сел за пулемет, тщательно выбирая цели и сберегая патроны.
Из тыла прискакал раненый казак Волжец.
– Командир полка приказал отходить! – крикнул он. Из-за бугра показался Певнев.
– Сотник, прикрывайте наш отход, а мы прикроем ваш.
– Ладно. Будем прикрывать отход.
Заработал пулемет.
Сзади звонко звякнули пушки, поставленные на передки. Загремели колеса. Орудия, со взводом Терцев, поскакали назад… На месте батареи остался зарядный ящик с убитыми лошадьми, трупы казаков и блестящие медные гильзы артиллерийских патронов.
На береговом скате офицер и десять казаков отстреливались от курдов пулеметом и из револьверов. Курды подходили на сто шагов. В неясном гортанном гомоне толпы уже можно было различать возгласы:
– Алла… Алла…
Одному Богу молились люди и молились о разном.
Прошло минут десять. Сзади рявкнул выстрел и заскрежетал снаряд. Подъесаул Певнев снял орудия с передков. Пулеметчикам надо было отходить. Курды бросили пулеметы, и конная масса, человек в пятьсот, поскакала стороною на батарею. Нечем было их остановить. Орудия стояли под прямым углом одно к другому и часто били, точно лаяли псы, окруженные волками… Артиллерийский взвод умирал в бою.
– Вьючить второй пулемет, – крикнул Артифексов и сел на свою лошадь. Сознание силы коня и то, что на нем он легко уйдет от курдов, придало ему бодрости.
Курды кинулись на казаков.
– Ребята, ко мне!
И тут, в двадцатом веке, произошло то, о чем пели былины на пороге девятого века. Петренко, как новый Илья Муромец, врубился в конные массы курдов и крошил их, как капусту. На бескровном лице его дико сверкали огромные глаза и сам он непроизвольно, не отдавая отчета в том, что он делает, хрипло кричал:
– Ребята, в атаку… Ребята, в атаку.. в атаку… Рядом с ним, на спокойной в этом хаосе людских страстей лошади, стоял казак 3-го Волгского полка Файда и с лошади из винтовки почти в упор бил курдов.
Пулеметчики ушли… От отряда оставалось только трое: сотник Артифексов, Петренко и Файда. Петренко был ранен в грудь и шатался на лошади…
– Уходи! – крикнул Артифексов, отстреливаясь из револьвера, и как только Петренко и Файда скрылись в балке, выпустил своего могучего кровного коня…
Впереди было каменистое русло потока. Сзади нестройными толпами, направляясь к агонизировавшей батарее, скакали курды. Часто щелкали выстрелы.
Большие камни русла заставили сотника Артифексова задержать коня, перевести его на рысь и потом на шаг. Лошадь Артифексова вдруг как-то осела задом, заплела ногами и грузно свалилась. Сейчас же вскочила, отпрянула и упала на Артифексова, тяжело придавив ему ногу.
Мимо проскакали курды. Они шли брать батарею. Иные соскакивали у трупов казаков и обирали их. Громадный курд увидал Артифексова, бившегося под лошадью, соскочил с коня и с ружьем в руках бросился на офицера. Он ударил Артифексова по голове прикладом, торчком. Мохнатая кубанская шапка предохранила голову и тяжелый удар вызвал только минутное помутнение в голове. Артифексов схватил курда одною рукой за руку, другою за ногу и повалил, зажав его голову под мышкой правой руки, а левой рукой старался достать револьвер из-под лошади. Курд зубами впился в бок Артифексова, но тому удалось достать револьвер и он, выстрелом в курда, освободился от него.
Мутилось в голове. Как в тумане увидал Артифексов двух Волгских казаков, скакавших мимо.
– Братцы,- крикнул он,- помогите выбраться. Казак по фамилии Высококобылка остановился.
– Стой, ребята, пулеметчиков офицер ранен.
– Я не ранен, а только не могу встать…
Высококобылка закричал что-то и стал часто стрелять по наседавшим курдам. Другой казак, Кабальников, тоже что-то кричал Артифексову. Артифексов рванулся еще раз и выкарабкался из-под лошади. Но сейчас же на него налетело трое конных курдов. Одного убил Артифексов, другого – кто-то из казаков, третий поскакал назад.
– Ваше благородие, бегите сюды, – крикнул Артифексову Высококобылка.
Казаки из-за больших камней русла не могли подъехать к офицеру.
Артифексов подошел к ним. Они стали по сторонам его, он вставил одну ногу в стремя одному, другую – другому и, обнимая их, поскакал между ними по дороге. Но дальше шла узкая тропинка. По ней можно было скакать только одному. От удара по голове силы покидали Артифексова.
– Бросай, ребята. Все равно ничего не выйдет.
– Зачем бросай, – сказал Высококобылка и спрыгнул со своей лошади.
– Садитесь, Ваше благородие. Кабальников, веди его благородие. За луку держитесь. Ничего, увезем.
На мгновение Артифексов хотел отказаться, но машинально согласился. Высококобылка опустился на колено у покрытой в холме тропы и изготовился стрелять. И как только курды сунулись в промоину, меткими выстрелами стал их класть у щели.
Выпустив пять патронов, он догнал Кабальникова, вскочил на круп лошади и все трое поскакали дальше. Но не проскакали они и двухсот шагов, как курды прорвались в щель и стали стрелять по казакам. Высококобылка соскочил с лошади, лег и остался один против курдов, выстрелами на выбор он опять остановил их преследование, потом подбежал к Кабальникову и, взявшись за хвост лошади, бежал за Артифексовым.
Они уже выходили из поля боя. Стали попадаться казаки отряда. Курды бросили преследование. Сотник Артифексов был опасен.
Глухою ночью он проснулся. Нестерпимо болела ушибленная нога. Кошмары давили. В пустой хате, где его положили, было темно и страшно. Шатаясь, он вышел на воздух. В бескрайной пустыне горел костер. Кругом сидели казаки.
– Братцы, дайте мне побыть с вами, страшно мне одному. Голова болит, – сказал Артифексов.
Молча подвинулись казаки. Офицер сел у костра. Он прилег. Чья-то заботливая рука прикрыла его ноги буркой.
Тихо горел костер. Трещали чуть слышно мелкие сучья.
В стороне жевали кони. Высоко в небе ткали невидимый узор звезды, точно перекидывались между собою лучами-мыслями.
Молчали казаки.
Подвиг братской Христианской любви и самопожертвования был совершен.
По уставу.
Как офицер “дома” учил. Как наказывал отец. Как говорила, провожая, мать. Как обязан был поступать каждый казак, как поступали тогда все…
* * *
Теперь…
Высококобылка и Кабальников, где вы? В белой армии, на тяжелых работах в чужой неприятной стране?.. Или дома, я разоренном хуторе под чужой властью?.. Или служите III Интернационалу, не за совесть, а за страх, выколачивая из русских мужиков продналог…
Откликнитесь, где вы?..
Или спите в безвестной могиле, в широкой степи, без креста и гроба похороненные, и души ваши, со святыми у Престола Всевышнего… славою и честью венчанные…
Ибо подвиг ваш, награжденный Царем земным, не останется без награды и у Господа Сил.
III. Как они томились в плену
Есть еще на войне страшное место. Страшное и больное – Плен.
Так много грязного и тяжелого рассказывали про пленных, так много ужасного.
В марте 1915 года были бои на р. Днестре, под Залещиками. Я со своим 1-м Донским казачьим полком занимал позицию впереди Залещиков, на неприятельском берегу. Перед нашими окопами, шагах в шестистах, был редут, занятый батальоном 30-го Александрийского пехотного полка. Это был ключ нашей позиции.
Австро-германцы – против нас была венгерская пехота и германская кавалерийская бригада – сосредоточили по этому редуту огонь двух полевых и одной тяжелой батареи. Нам были видны разрывы снарядов и темные столбы дыма подле редута. Это продолжалось полчаса. Потом огонь стих. В бинокль мы увидали большую белую простыню над редутом, а потом серую толпу, перевалившую к неприятелю…
Читать далее venok_na_mogilu.doc [208 Kb] (cкачиваний: 21)